«Всякое создание имеет врожденное право присваивать все, что его окружает, насколько у него хватит сил»; и пределы этой возможности определяются исключительно сопротивлением других живых существ. Любые призывы к дисциплине представляют собой всего лишь проявления «буржуазной упорядоченности, которая губительна для человека», этого жалкого наследия «варварского права» [246] . Сам же Хайнзе признавал эти идеи дикими, опасными и ужасными для филистерски настроенного большинства публики [247] , но способными стать истинным руководством в жизни для тех воистину свободных душ, которые окажутся способными оценить их по достоинству. Хаманн, веривший в смирение перед законами божьими, действенность коих мы ощущаем во всем окружающем нас бытии, к подобным взглядам особой симпатии не питал; но несмотря на то, что общий дух этого самозабвенного призыва к анархии был ему чужд, сам роман, в котором они были высказаны, вызвал у него восхищение. «Красота есть проявление нашей истинной сути безо всяких прикрас» [248] , – писал Хайнзе, и вот в этом Хаманн несомненно бы с ним согласился. Красота есть жизнь в ее наиболее характерных, целостных, динамичных, непосредственно ощутимых формах, возможно, исполненная конфликтов и внутренних противоречий – но не сглаженная и не приведенная к единому знаменателю каким-нибудь одержимым теориями французом в парике и шелковых чулках. Эту доктрину он привил Гердеру; впоследствии ей было суждено оказать существенное влияние на немецкий романтизм, а через него и на всю дальнейшую европейскую мысль. Разного рода прилизанные и одомашненные имитации подобного подхода претили ему даже больше, чем французский материализм. Он, к примеру, не любил Стерна, коим столь искренне восхищались романтики: Стерн, конечно же, нарушал самого разного рода конвенции и правила, но слишком уж много удовольствия находил в этой своей нестандартности, его подход чересчур отдавал нарциссизмом, не был в должной мере самозабвенным и страстным, все это было не всерьез, он всего лишь играл в неконвенциональность, по сути своей оставаясь глубоко укорененным в тех же самых конвенциях, предлагая публике этакие милые шалости филистера и ортодокса; в равной степени раздражала его и «анакреонтическая» поэзия Виланда и его учеников, псевдоидиллические экзерсисы, которые от истинного actio были куда как дальше, чем пусть уклонившаяся от истинного пути, но впечатляющая деятельность того же Вольтера, чьей жизненной силой и чьим блестящим умом Хаманн восторгался в той же мере, в коей отвергал его взгляды.
Читатель может задаться вопросом о том, почему в сей каталог антиинтеллектуалистского натурализма не включен Руссо. Причина в том, что отношение Хаманна, как и многих других антирационалистов, к Руссо было в высшей степени неоднозначным. С одной стороны, «Эмиль» и «Общественный договор» представляют собой рационалистические трактаты с точкой зрения на человека настолько искусственной и фальшивой, что она была бы достойна Вольтера, или Рейналя, или д’Аламбера, или этих убогих берлинских рационалистов, людей, которые настолько отчаянно сражались против фанатизма, что сами превратились в рационалистических фанатиков, убийц, поджигателей, бандитов, изменников природе божеской и людской. Руссо – утопист, он жонглирует абстракциями; его теория воспитания основывается на нелепом мифе о «прекрасной природе, хорошем вкусе и уравновешенном рассудке» [249] ; настоящая школа ничуть не похожа на мирную гармонию учителя и ученика, как то представляется Руссо, она «гора Господня, подобная Дофану, исполненная огненных коней и колесниц, окруживших Елисея» [250] . С другой стороны, в плане «чувственного очарования» [251] его романы превосходят произведения Ричардсона, а то отчаянное раздражение, которое вызывают в нем salons и всяческие условности, вкупе с его стремлением «поставить на службу человечеству знание души человеческой, приобретенное в опыте излишеств, как в собственном, так и в опыте других людей» [252] , вызывает симпатию. И все это – еще до того, как он прочел «Исповедь» Руссо, и даже до того, как последняя вышла в свет. Находится у него доброе слово и для Дидро, самого немецкого автора из всех французов, который, несмотря на свои чудовищные рационалистические взгляды, отдает себе отчет в том, что правила это еще не все, что значимым является «нечто куда более непосредственное, интимное, неясное, бесспорное» [253] . Хотя, конечно, нельзя не признать, что философия Дидро ошибочна от и до – время от времени он сам о том сожалеет, но по большей части заблуждается совершенно. Хаманну понравился бы сложенный Дидро пеан гению (в разделе «Салона», посвященном художнику Карлу ван Лоо) как чему-то темному, дикому, нелюдимому, противопоставленному светской болтовне, очарованию, приятности и модному остроумию [254] . Но Хаманн непоследователен: он начинает с самых безудержных похвал «Новой Элоизе», а позже на нее же и обрушивается. Сен-Пре – идиот, а милорд Эдуард – совсем не англичанин. Юлия не заслуживает ни любви, ни восхищения, ни принесения того и другого в жертву совершенно невыносимому Вольмару: язык Руссо представляет собою язык не страстей, а риторики. Все это фальшиво насквозь. И очень по-французски.
Пусть даже изъясняется Руссо, в особенности в «Новой Элоизе» и в «Исповеди», тоном свободного, мятежного духа, проповедует он свержение старого ярма – будь то в области социальных условностей, науки или искусства – только лишь для того, чтобы тут же примерить на себя другое, ярмо извечных законов, якобы начертанных на самых наших сердцах: допотопной морали, проповедуемой Платоном и прочими истинными мудрецами разных времен и племен. Хаманн идет совсем другой дорогой. Он жаждет разрушить все то, что представляется ему устоявшимся, застывшим нагромождением правил и предписаний, дабы разбудить в человеке чувство единения с Богом и заставить его жить сообразно самому себе – пусть даже отношения эти выстраиваться будут не самым гладким образом [255] , – не подчиняясь никаким законам, которые можно было бы воплотить в какую бы то ни было букву, эфемерную или вечную, и хуже всего, если вечную. А потому в конце концов Руссо стал для него тем же, чем был Протагор для Сократа, возможно, лучшим из всех софистов, но все-таки софистом.
Гёте писал о Хаманне (канцлеру Мюллеру): «Для своего времени голова у него была ясная, и он знал, чего хочет» [256] , – но вот мнение Канта: «Позднему Хаманну был свойственен чудесный дар мыслить о вещах в общем, но ему недоставало умения обрисовать более или менее ясно их принципы, или по меньшей мере вычленить нечто специфическое из всей этой своей оптовой торговли» [257] . Это разом забавно и похоже на правду. Но самого Хаманна мнение Канта, по крайней мере, в той части, в которой оно было ему известно, ничуть не задевало, а только, по сути, подтверждало его собственный взгляд на Канта как на человека умного, но слепого – закрывшего свои глаза так плотно, чтобы можно было не видеть реальность, а яснее воспринимать внутреннюю, воображаемую структуру своего ума. Он был бы вполне солидарен с романтическим драматургом Клингером, считавшим, что «Кантов железный Колосс Родосский – его императив – вкупе с фантастическим его пробирным камнем, что раскачивается над миром морали, подвешенный на волоске», суть инструменты негодные для того, чтобы с их помощью объяснять или судить человечество [258] . Хаманн, человек не слишком скромный, видел себя в роли этакого немецкого Сократа, который не желает вступать в пустые пререкания с софистами [259] , умеет заставить назойливых афинян, докучающих ему бесконечными вопросами, прикусить языки и внушает своим ученикам смелость следовать его собственному примеру и тем обуздать свойственное им тщеславие. Его задача – подрывать устоявшиеся ценности, как традиционные, так и философские, и организовать контрреволюцию, которая будет направлена против самомнения и оптимизма новой науки и приведет к былой простоте и вере.
246
Heinse, op. cit. (416/6), ed. Carl Schuddekopf [vol. iv его издания Sammtliche Werke Хайнзе (Leipzig, 1903-25)], 155, 111.
247
Wilhelm Kurte (ed.), Briefe zwischen Gleim, Wilhelm Heinse und Johann von Muller (Zurich, 1806), i [Briefe deutscher Gelehrten ii] 123; cf. ibid. 10, 55.
248
ibid. 255.
249
W ii 356.26.
250
W ii 356.16.
251
B ii 104.19.
252
B ii 105.22.
253
B ii 84.11.
254
Diderot, Salon de 1765: Oeuvres completes de Diderot, ed. J. Assezat et Maurice Tourneaux (Paris, 1875-7) viii 368., x 251.
255
W iii 312.36.
256
Kanzler [Friedrich] von Muller, Unterhaltungen mit Goethe, ed. Ernst Grumach (Weimar, 1956), 99, 18 December 1823.
257
См.: C. H. Gildemeister, Johann Georg Hamann’s, des Magus in Norden, Leben und Schriften (Gotha, 1857-73) vi: Hamann-Studien, 56.
258
F. M. Klinger, Betrachtungen und Gedanken uber verschiedene Gegenstande der Welt und der Literatur, § 55: F. M. Klinger's sammtliche Werke (Stuttgart / Tubingen, 1842) xi 40.
259
W ii 73.2 ff.